Пыжиковая шапка

Рассказ напечатан в сборнике «Имморт-фантастика» № 3, 2021 г. Издательство «Союз Писателей Новокузнецка»

Пыжиковая шапка

Когда умерла моя бабка, пришлось освобождать дом от всякого стариковского хлама. Особенно я потрудился со спальней. Там жили два рассохшихся монстра. Бабка моя при жизни называла их «чёрный шифоньер» и «другой шифоньер». Что внутри, за дверью? Внизу «чёрного шифоньера» лежали скатки ватных одеял, перевязанных капроновыми школьными бантами. Кто носил эти банты?

Так! На свалку, без размышлений. Из скатки выкатились мелкие бусинки мышиного помёта. Подхватил веником на совок.

На второй полке стояли бочком два бархатных альбома с фотографиями, лежали пачки писем и открыток с советских времен, их я не тронул. Святыни, что уж там. Нашел какой-то целлофановый пакет с квитанциями на оплату электричества. Выцветшие бумажки времен Очаковских и покоренья Крыма. Выбросил. На верхней полке слежались в плотный пласт вафельные посеревшие полотенца. На них даже бирки сохранились. Спрессовались в такой же кирпич дамские панталоны, пожелтевшие от скуки, ночные сорочки с истлевшим кружевом. Бр-р-р. На свалку.

В газету бабка завернула пыжиковую шапку и сунула в дальний угол верхней полки. Всклоченная находка кисло пахла. Я вытащил её и погладил старый мех. Дедова? От него ничего не осталось на память, а об этом артефакте я даже не знал. Дед умер за пять лет до моего рождения. В том, что шапка дедова, я не сомневался, ведь носить её было больше некому.  Мой отец в Воркуту подался в восьмидесятые, за длинным рублем. Первые пять лет он слал алименты, бубнил пьяным голосом нравоучения по телефону. Потом закончились и алименты, и звонки. В памяти остались только его русые усы,  пропахнувшие папиросным дымком. Он щекотал меня по утрам, когда чмокал сонного. Новый мамин муж, Виктор Иваныч, директор маслобойки, тоже не стал бы пыжиковую шапку носить, да еще у нас хранить.  Бабка его спекулянтом звала и барыгой.

Я повертел в руках старую шапку и отложил. Не знаю, почему сразу в лиловый мусорный пакет не всунул, к бабкиным панталонам  и вафельным полотенцам. Разобрал остальной хлам в «чёрном шифоньере» и в «другом шифоньере». Набралось четыре огромных мусорных мешка, которого и  бомжам не надо. Потому отнес всё в зелёные контейнеры, а не к храму.

Сел на диван напротив «чёрного шифоньера», стал в облезлое зеркало смотреть и про дом думать. Бабка его мне оставила, чтобы я по квартирам не скитался, неудачник. Ни семьи, ни работы, незаконченное высшее. Приработок в местной газете. Два романа недописанных, про светлое будущее и тёмное прошлое. Бабка говорила: «На бедного Иванушку все камушки». Меня, кстати, Иваном зовут. Хотя почему кстати?

Дом я не буду продавать. Как-никак, тут детство мое прошло, и весь последний год я тут с бабкой кантовался. Кому-то же надо было за ней ухаживать после инсульта. Теперь решил: избавлюсь от хлама, весь дом отремонтирую по одной комнате, постепенно. Шифоньеры пока не буду выбрасывать, а когда мебель куплю – разрублю на досточки и сожгу. Взвейтесь кострами!

 Я полистал обшитый желтым бархатом альбом с фотографиями. Почти сразу наткнулся на любимое бабкино фото деда. Такое же  висело над койкой в общей рамке с десятью другими семейными помутневшими. Улыбающегося деда запечатлели  за огромным столом, который был завален папками и стопками бумаг.  Видно, было очень холодно в помещении, раз дед не снял  пальто с барашковым воротником и эту вот нелепую шапку. Толстые стекла очков, крупный нос, оттопыренная нижняя губа.

 Я был похож на бабушку. Тонкогубый, с высоким лбом, с близко посаженными глазами и коротким курносым носом. Не красавец, но и не Прошка-картошка, как называла бабушка своего мужа. Где это он сфотографирован? Листаю дальше. А вот дед в том же пальто и шапке, но с похожим на кусок диванного пледа шарфом на шее, стоит у старого здания с табличкой «Государственный архив Воронежской области». Точно, вспомнил! Дед же был у нас краевед-короед, книгу писал о своей поселковой десятилетке. Он был её первым выпускником, а весь выпуск на фронт ушёл, трое только вернулись живыми. Книгу дед не дописал. Не знаю, почему.

Мой взгляд снова упал на шапку, и я повертел её в руках. Мужской покрой «обманкой», это когда шапкины уши сделаны из отдельных кусочков меха и наглухо пришиты. Кое-где оторвана шкурка, и обнажилась серая грубая изнанка выделки.  Шапка была мне не по размеру, но я напялил её и обнаружил, что полностью закрыты и лоб, и уши. Наверное, зимой в ней было тепло. Я-то вообще шапок не признаю, и одежда моя зимой – мой старенький «Фольксваген», куда я прыгаю в куртёшке и тонких кроссовках.

Тонкий детский голосок мне сказал: «А еще мы кизяки для растопки делали. Месили ногами навоз с соломой. Потом формовали кирпичики. Моя норма была пятьдесят штук в день. Это мало. Братка делал по сто и больше, он ведь старше на два года. А еще мы стерегли кизяки, чтобы не своровали. Но тогда воровали редко».

Я в недоумении сдернул шапку. Голос исчез. Проверил — телевизор выключен, в доме больше никого. Хотя радио я никогда не слушал, но подошёл к репродуктору на стене в кухне и ручку покрутил туда-сюда. Там бубнили что-то о цифровизации экономики.

Шапка… Ах ты, говорливая зараза! Да ну, не бывает же!

Надел снова. Там уже старушечий голос: «Яблони светились. На траве лежали червивенькие яблочки, неспелые. А между беленых стволов — черный дым. Он на меня надвигался волной и вскоре заполонил сад. Я стала задыхаться. На краю села уже стояли немецкие танки. Ни мамы, ни брата дома не было. Некому было взять меня за руку и увести из сада. Я не двигалась с места, от страха меня словно парализовала. Горел соседний дом и сад. Мычала корова. Больше ничего не помню. Очнулась только наутро, соседка с дальнего края села утащила меня к себе в погреб. Просила не кричать, не звать мать. Мы сидели там недолго, ночью ушли в лес. Её погреб не проверили фашисты, они разгромили сельпо и пили вино. Село наше сожгли».

Я снова снял шапку. Ничего себе! Покрутил головой. Надел опять.

«Знаете, что такое затирка? Это вкуснейшее лакомство! Заваривали муку на воде, а внутрь — яичко. Пальцы можно откусить! Я помню сорок второй. Мне было шесть лет. Брату двенадцать. Он ел, а я доедал за ним. Брату надо было работать, потому мать его кормила. Если бы он умер – всей семье каюк. А я в расчет не брался».

«Даночка танцевала тарантеллу. На ней была тюлевая юбка, обильно выкрашенная синькой и белая рубаха с подвернутыми рукавами. Брови сажей подведены, щеки – свеклой наквацаны. Какой-то фриц дал ей бубен, а второй – долговязый, рыжий, с длинной петушиной шеей, играл на губной гармошке. Я сидела в углу и ждала своей очереди, малодушно надеясь, что обо мне забыли. Даночка танцевала уже второй час. Губная гармошка передавалась по кругу. Когда Даночка останавливалась, фрицы начинали гикать и хлопать в ладоши. С каждым разом их пьяные рожи становились всё злее. Когда она упала, солдатня стала пинать её сапогами, у некоторых в руках были ножи. Я не смотрела. Истерзанное тело Даночки выкинули в пыль за порог. Просто, как распоротую подушку».

«Сначала в школе был немецкий штаб. Начштаба был Герр Шихман. Немец с еврейской фамилией, абсолютно лысый. Мамки запрещали нам бегать к штабу, но было интересно: какие они, фрицы? Герр Шихман весьма добродушно угощал поселковых детишек черным кусковым шоколадом. Меня вырвало с непривычки. За это денщик начштаба выпорол меня ремнем. Раны на спине и заднице гноились месяц. Я спал на животе, а моя сестра Христинка иногда приносила мне недоеденный кусковой шоколад и прозрачные конфеты, похожие на льдинки. Потом, когда фрицев выбили, в школе устроили госпиталь. Мы также бегали туда группками. Бойцы ласково просили попить, позвать медсестру. Но ничем не угощали. Один раз я увидел, как во двор две санитарки на носилках вынесли мертвое тело бойца, он еще вчера делал нам из соломы кукол в платьишках из бинтов. Медсестра Зоя дала Христинке куколку, но без платьишка».

Я стянул шапку, по лицу текли слёзы. Я даже на похоронах бабки так не плакал.

Неужели всё это нашел в архивах мой дед? Дневники, воспоминания, письма… Они лежали там, и никто о них не помнил. Как это вообще возможно было забыть? Наспех перекурив и выпив для храбрости бабкину настойку на смородиновом листе, я надел шапку.

«Что, засранец?— неожиданно сказала мне шапка, — выбросить меня захотел? Ты бы лучше выбросил свой коловорот, что на цепочке носишь! Его вражеская гнида выдумала, а ты, дурак  носишь. Славяне, древляне, поляне, кривичи – отговорки безграмотного. Коловорот твой — суть свастика фашистская».

Шапку я снял и выскочил на крыльцо. Дело принимало совсем другой оборот. И сроду я не думал про коловорот. Носят и носят, красиво же. Ладно, сниму, раз дед просит. Цепочку с медальоном я в куст малины закинул и вернулся в дом. Руки тряслись, но я надел шапку и узнал голос бабки.

«Воронежу никогда не дадут «Города героя». Летом сорок второго вся верхушка сбежала, город оборонялся сам. Осталось двести тысяч человек. Мосты взорвали, мирное население осталось на правом берегу. Бой шёл за каждый дом. А на левом берегу стояли наши и били «Катюшами» через водохранилище на правый. Беспрерывно. Но я ходила на работу,  пекарня  — стратегический объект. Идешь перебежками, сердце в пятки ушло. Вокруг  кумачовые всполохи. По городу плывет черный дым с примесью запаха горелого мяса. На Чижовке жила моя тётка Шурочка. Вся её семья погибла. Васятке было три годика. Тел не нашли. Однажды я украла комок теста, сунула в лифчик. На проходной тесто обнаружили, а меня обещали посадить. Три дня я не выходила на работу, плакала. Было стыдно. На четвертый день вышла, а вахтер Кузьма обрадовался: «Живая? Я думал, убили. Жаркову и Мельникову со второго цеха одним осколком снаряда уложило». Убитые девчонки были младше меня. Юрочку моего убило за два дня до освобождения Воронежа. Никого так не любила, как его. На мостостроителя учился, на фронт не взяли. Минус семь зрение».

Бабушка, милая бабушка, почему ты никогда не рассказывала мне об этом? Всегда суровая была, насупленная. Даже если обнимала, то рывком. Откуда же было взяться теплоте, всё выгорело. Неужели за столько лет не зажилит ожоги на душе?

Я слушал и слушал голоса. Люся. Она бежала из плена, перед погрузкой в вагон на белорусской границе её не нашли в списках лиц, предназначенных для работ в Германии. Повели в комендатуру проверять, по дороге сбежала. Домой добиралась три месяца через голодные и разоренные области. Дома посадили сразу. Отсидела шесть лет, вышла. Даже на зоотехника выучилась.

Коля. Подорвался на противопехотной мине и выжил. Экспонат. Отняли обе ноги и одну руку. Он шутил о себе: «Я почти самовар». Когда начинались праздники, то к нему приходила уличкомша и просила не выходить на площадь, чтобы не портить людям настроение. Коля женился, у него двое сыновей родилось. Жена никогда не попрекала инвалида, потому что мужиков  на всех не хватало. А ей достался непьющий и с пенсией.

Я слушал и слушал. До утра. Я уже не плакал, я впал в какой-то транс. Людские голоса сливались в нестройный хор, в котором я не мог даже различить отдельных слов.

Я ждал, когда со мной поговорит мой дед. Я был уверен, что его голос будет низким, с характерной хрипотцой курильщика, как у меня. Под утро   из шапки донеслось покашливание и  сиплый звук: «Я никому не рассказывал о том, как воевал. Одним слава и почести, а меня определили в  трофейную команду. Мы с поля боя оружие, боеприпасы выносили, материальные ценности, как принято говорить. И похоронами занимались, потому что приказ Мехлиса никто не соблюдал, людей не хватало. Иногда из окопов, блиндажей мы доставали не тела, а останки, которые уже нельзя было опознать. Разложившиеся, вздутые, синие. Свой или чужой – определяли по обмундированию. Если солдат в домашнем был, то есть в штатском, – точно наш. Намогильные надписи химическим карандашом делали, они смывались. Как получил медаль «За оборону Ленинграда»? Стружил артиллерийский огонь, а мы с ребятами тонущий танк  из реки вытащили. Без спросу взяли в деревне две  колхозных кобылёнки в подмогу.  Ребята погибли, меня ранило несильно. Жизнь ничего не стоила, а танк… Это возможность воевать дальше. А книгу о школе я не дописал.  Всех этих людей, чьи воспоминания, показания, письма что читал, я знал. Мои одноклассники, их сестры-братья и родители. Ты допишешь, Ванька? На тебя вся надежда, хоть свои романы и на полпути бросил». «Кто читать-то книгу эту будет, дед?» — хотелось спросить мне, но я только снял шапку, завернул её в ту же газету и положил на верхнюю полку «чёрного шифоньера». Заварил себе крепкого кофе и вышел с кружкой во двор. Занималась заря, тихо было вокруг. Даже ветер не шелестел ветвями. Допишу. Как не дописать… Весь путь уже был за меня пройден другими